Эта «наука наоборот», — профессорско-профанная наука (поскольку обратная сторона «сухого профессорства» — профанация), по поводу которой, на примере истории Гёте заметил, что она не имеет отношения к реальному духу прошлого — это «дух профессоров и их понятий, / Которой эти господа некстати / За истинную древность выдают». Всё это не значит, что «нормальная наука» абсолютно бесплодна, нет; более того, бывают периоды (например, 1950-1970-е годы для социальных наук), когда она на подъёме, но эти периоды для нормальной науки, во-первых, довольно кратки; во-вторых, развитие здесь всё равно идет по логике «нормальной науки», а потому достижения носят скорее количественный, чем качественный характер. В любом случае, однако, сегодня «золотой век» «нормальной науки» далеко позади.

В равной степени сказанное выше не означает, что в «нормальной науке» нет сильных, великолепных учёных — конечно, есть, и немало. Но чаще всего существуют они и добиваются результатов вопреки принципам организации «профессорско-профанной» науки, на борьбу с которыми у них уходит столько сил, что КПД значительно снижается. При прочих равных чем меньше деятельность исследователя определяется правилами, принципами и логикой нормальной науки, тем результативнее (в смысле «наука больших достижений») его работа. Наконец, значительно расширяет информационные и концептуальные возможности учёного, а также его сделочную позицию в «нормальной науке» функционирование в иной социо-информационной среде, будь то практическая политика, разведдеятельность и т. п. Так, Арнольд Тойнби-младший каждый год писал не только очередной том «Исследования истории» или заготовку к нему, но и — в качестве директора Королевского института международных отношений, одной из «фабрик мысли» «закулисы» — «Мировое обозрение», представлявшее не что иное как комбинацию политической и разведаналитики. Поэтому работы Тойнби свободны от типичных огрех профессорско-профанной науки, и он, как правило, не ловился на те глупости, на которые покупались даже такие мэтры, как Макс Вебер, чьим единственным locus standi [101] ' и field of employment [102] ' было «поле чудес» профессорско-профанной науки. Так и вспоминаются слова из песни: «Поле, поле, поле чудес — в стране дураков», где это поле чудес было помойкой, на которую «старшие товарищи» Лиса Алиса и Кот Базилио привели «младшего научного сотрудника» Буратино закапывать золотые. Профессорская наука чаще всего плохо связана с реальностью, поэтому когда её представителей выносит, например, во власть, то возникают конфузнокатастрофические ситуации, будь то профессора Муромцев и Милюков в 1906 г. или уж совсем фарсовые фигуры лаборантов и младших научных сотрудников в 1992 г. Впрочем, как правило, профессора во власти (да и в реальной жизни) самостоятельными фигурами не являются — и это тоже говорит об их науке.

Наконец, в-третьих, наука существует не сама по себе, она элемент властноидеологической системы, того, что М. Фуко назвал «власть-знанием» (pouvoir-savoir). Впрочем, задолго до Фуко Велимир Хлебников написал: «Знание есть вид власти, а предвидение событий — управление ими». Классовый интерес, интерес верхов, господствующих групп встроен в научный дискурс. Как заметил И. Валлерстайн, поиск истины — это вовсе не бескорыстная индивидуальная добродетель, а корыстная социальная рационализация отношений господства, эксплуатации и накопления капитала.

«Поиск истины, — писал он, — провозглашённый краеугольным камнем прогресса, а значит, благосостояния, как минимум созвучен сохранению иерархически неравной социальной структуры в ряде специфических отношений» [103] . И далее: «Научная культура представляла собой нечто большее, чем простая рационализация. Она была формой социализации различных элементов, выступавших в качестве кадров для всех необходимых капитализму институциональных структур. Как общий и единый язык кадров, но не трудящихся, она стала также средством классового сплочения высшей страты, ограничивая перспективы или степень бунтовщической деятельности со стороны той части кадров, которая могла бы поддаться такому соблазну. Более того, это был гибкий механизм воспроизводства указанных кадров. Научная культура поставила себя на службу концепции, известной сегодня как “меритократия”, а раньше — как “la carriere ouverte aux talents” [104] '. Эта культура создала структуру, внутри которой индивидуальная мобильность была возможна, но так, чтобы не стать угрозой для иерархического распределения рабочей силы. Напротив, меритократия усилила иерархию. Наконец, меритократия как процесс (operation) и научная культура как идеология создали завесу, мешающую постижению реального функционирования исторического капитализма. Сверхакцент на рациональности научной деятельности был маской иррациональности бесконечного накопления» [105] . Иными словами, общественная механика социальных интересов способна превратить рациональную по определению деятельность — науку — в иррациональную, где бесконечное накопление фактов будет соответствовать бесконечному накоплению капитала (или власти), где описание всё более мелких деталей вытеснит опасную для иерархии теоретическую деятельность, где тайны систематически скрываются, а в качестве проблем подсовываются и рекламируются головоломки.

Иными словами, наука как исследовательский комплекс становится элементом того, что А. Грамши называл «культурной гегемонией» господствующего класса. Особенно ярко это проявляется в социальных и гуманитарных науках, которые нередко превращались не то что в системную функцию идеологии господствующего класса в целом (то, что К. Мангейм называл «тотальной идеологией»), а в конъюнктурную функцию идеологических представлений и заказа отдельных представителей или даже отдельного представителя этого класса.

2

Итак, существуют серьёзные внутринаучные и общесоциальные причины и механизмы вытеснения из сферы научного рассмотрения целого ряда проблем или недопущения целого ряда вопросов в научный дискурс. Речь, понятное дело, идёт об острых проблемах, которые либо бросают интеллектуальный вызов научному истеблишменту, грозя сдернуть с его мэтров тогу научности, либо угрожают социальным, классовым интересам тех, кто заказывает «научную музыку» и в случае чего может обратиться к «научной инквизиции». Зеркально этому существует комплекс вопросов, сомнительное официальное решение которых фиксируется как единственно правильное, в котором нельзя сомневаться, а потому даже научное рассмотрение этих вопросов трактуется в качестве преступления — как минимум, интеллектуального. Ясно, что всё это ведёт к деинтеллектуализации науки, и если конец XIII в. в Европе ознаменовался разводом между Верой и Разумом, то в конце XX в. наметился развод между Интеллектом и Наукой. С 1980-х годов, не случайно совпав с враждебными острой научной мысли неолиберальной контрреволюцией и её производным — глобализацией, процесс деинтеллектуализации, банализации и одновременно детеоретизации науки об обществе шёл по нарастающей, и только после кризиса 2008 г. ситуация начала меняться — но только начала, даже до рассвета ещё не так близко.

Куда же вытесняются острые, неудобные проблемы, исследование которых угрожает существованию научной иерархии и её отношениям с властями предержащими? Кто подхватывает брошенное другими в панике или в приступе алчности («доллар мутит разум») оружие и начинает действовать по принципу, который один датский учёный сформулировал как «В задачах тех ищи удачи, где получить рискуешь сдачи»? Сферы вытеснения — аналитически ориентированные журналистика, научно-популярная литература, эссеистика. Причем журналистика и т. п. здесь — форма, а аналитика, причём очень острая, — содержание. Агенты этой сферы — журналисты, писатели, выходцы из спецслужб, МВД, фрилансеры, наконец, те учёные, которые не могут реализовать себя в системе существующих парадигм по научно-профессиональным или идеологическим причинам, короче говоря, с точки зрения конвенциональной науки — аутсайдеры.