«Знала ли Сабина, что со своим интересом к “неуловимому” и к духу расы Юнг примыкал одно время к нацистскому движению?» — вопрошает автор, поднимая другую поныне неудобную для научного сообщества тему: ведь Юнгу на мировом уровне симпатии к нацизму прощены — так же, как и Мартину Хайдеггеру. Так же, как банкирам Варбургам и голландскому принцу Бернарду прощено пребывание в рядах СС, Отто Хану — участие в германских ядерных разработках, Альберту Эйнштейну — в Манхэттенском проекте, а нацистским профессорам Фрицу Ленцу и Ойгену Фишеру — их научное обоснование улучшения человеческой расы.
Разгадка, видимо, состоит все-таки в аутизме, но не детском, а приобретённом — по причинам, которые автор — бывший сотрудник НИПНИ им. Бехтерева — отказывается признать болезненными, но не изложить не может. В одном из писем к Сабине Шпильрейн Фрейд желал ей «полного излечения от фантазий», которые состояли… в её желании родить нового Спасителя от смешанного арийско-семитского союза с Юнгом.
Истерия или шизофрения? На этот вопрос, как мне представляется, отвечает сама смерть Сабины Шпильрейн. Два корифея, столь много времени посвятившие себя общению с ней, сочли бред величия за фантазию — в чём её выжившим потомкам, которых обхаживает Эткинд, остаётся только их и винить.
В процитированном выше письме к Сабине Шпильрейн есть замечательный пассаж: «Сам я, как Вы знаете, излечился от последней толики моего предрасположения к арийскому делу. Если ребёнок окажется мальчиком, пожалуй, я бы хотел, чтобы он превратился в стойкого сиониста. В любом случае он должен быть темноволосым, хватит с нас блондинов. Пусть избавимся мы от всего “неуловимого”! Мы евреи и останемся ими. Другие только эксплуатируют нас и никогда не поймут и не оценят нас», — пишет Зигмунд Фрейд.
Излечиться можно от болезни, наваждения, дурной привычки. Как следует из признания Фрейда, арийский пафос когда-то затронул его, а потом уходил постепенно, «толикой за толику». И уезжать из Вены он не хотел вплоть до 1938 г., хотя его книги были сожжены в 1933 г. Оставалась «толика надежды»? Существенная деталь: психологу и члену НСДАП Антону Зауэрвальду было поручено в освободившейся после разрешённого отъезда квартире Фрейда открыть Музей расовых исследований — то есть мемориализировать жилище «идеологического врага».
Отношения эксплуатации, на которые жалуется разочарованный Фрейд, являются синонимом не отчуждения и не вражды, а только подчинения, уязвляющего самолюбие. Фрейд обижен на то, что рейх не использовал психоанализ так, как он рассчитывал, не стал частью арийского мифа. Альтернативный сионистский идеал, к которому он решил склониться, никак не связан с иудаизмом: незадолго до отъезда Фрейд пишет работу «Моисей и монотеизм», в которой пророк изображается не более чем племенным вождём. Это некая мечта об интеграции своего учения в другую культуру на другой территории — не осуществленная из-за болезни, из-за болей в челюсти (эпителиома глотки), из-за которых — или по иной причине? — он спустя год жизни в Лондоне настаивает на эвтаназии, хотя до сих пор его выручал кокаин.
Первая возможная причина — вынужденный отрыв от привычной венской среды, перемещение в английскую культуру из родной германской. Связь с этой средой вряд ли умещается в термин «ассимиляция». Отказ австрийца Гитлера от услуг еврейского интеллекта — крах не только иллюзий Фрейда. Это крах традиции партнерства Габсбургов с еврейскими банкирами и советниками, это крах еврейского участия в германских делах при Бисмарке и Вильгельме. В русскоязычной берлинской «Еврейской газете» потомок ветерана Первой мировой войны Карл Абрахам, опираясь на рассказы отца, напоминает, насколько массовым было участие евреев в германской армии — 95 тысяч из 550 тысяч, «то есть практически в каждой семье был солдат». Это был призыв эпохи вызова человека Богу, призыв империи, раздавившей монархии и увлекшейся «Философией истории» Гегелем и «Заратустрой» Ницше (12).
«Поражение Троцкого поставило точку над целым периодом истории, может быть, лучшим временем для интеллектуалов. Политическая победа Сталина означала победу мрачной самоцельной силы над светлыми абстрактными мечтаниями, победу воли над разумом, почвы над культурой, харизмы над утопией, Ницше над Гегелем». Этот стон А.М. Эткинда выражает не философскую позицию — вряд ли он не читал расистскую «Философию истории», — а то же самое разочарование, которое постигло Сабину Шпильрейн. Влияние Ницше не только на Горького, но и на Ленина и Сталина — для него аксиома, вытесняющая исторические и политические аргументы на основе «актуализации латентных признаков», как сказал бы специалист из школы Снежневского.
«Светлые абстрактные мечтания» психоаналитиков, как и их воспреемников из Франкфуртской школы, изначально базировались на германском величии, на новой роли Германии в геополитике, на равных с Великобританией и Соединенными Штатами. Это им был дорог Ницше — во всяком случае, дорог больше, чем Кант, в жизни не противоречивший «сложившемуся порядку» и не склонный к геополитической романтике. Тот же Эткинд признает, что педология в советской интерпретации, которой покровительствовал Троцкий, была выражением идеи переделки человека, навеянной Ницше. Идеи, от которой Сталин в итоге отказался, вместо этого обратившись к церковной и военной традиции, запечатлённой в родовой памяти. И тот же Эткинд признаёт, что в Германии для Сабины Шпильрейн самой большой ценностью был именно Ницше:
«Шпильрейн трактует "вечное возрождение" и идею сверхчеловека как результат идентификации Ницше с матерью: его любовный союз с матерью таков, что он не представляет себя иначе, как собственную мать, и свою мать иначе, как самого себя. Он беременен сам собою, и потому, действительно, готов возрождаться вечно. И он сам, и человек вообще, и всё человечество в целом для Ницше равно матери, вынашивающей великолепное дитя. Человек — это то, что нужно преодолеть, потому что человек родит сверхчеловека».
И в этом она солидарна со своим возлюбленным Юнгом, из чего и рождается так называемая «фантазия» о мессианском слиянии арийского и еврейского начал: «Такой подход в более чистом виде соответствовал методологии Юнга, как раз тогда подытоженной в “Метаморфозах и символах либидо”. Юнг впоследствии указывал на то, что идеи Шпильрейн связаны с одной из глав его книги, в которой он рассказывает о двойственном значении материнской символики. Возможно, это и так, но скорее оба они основывались на одном и том же источнике, которым был Ницше. Как раз в это время ницшеанские мотивы становятся очень частыми в письмах Юнга».
Юнгу, действительно, некуда деться от Ницше: переживания, связанные с собственной матерью, для него не менее актуальны. И точно так же, как у Ницше, его отношение к своей матери — отношения симбиотической зависимости, любви-ненависти. Начиная с того периода, когда его мать, изначально — эксцентричная и властная глава семейства, начинает закрываться в комнате и беседовать с призраками, а потом на полгода помещается в психиатрическую клинику. Переживания болезни матери — первопричина интереса Юнга и к психиатрии (в чём он не одинок), и к Фрейду, который убеждает его в своей версии его собственных «эдиповских» переживаний. Другое дело, что к Ницше Юнг приходит не сразу: несколько лет он спорит с Фрейдом, сопротивляется «дионисийскому» началу (его отец-подкаблучник всё же был пастором), брюзжит на других коллег Фрейда: «Доктор Гросс заходит слишком далеко со своей модой на сексуальные короткие замыкания… Доктор Эйтингон позволяет себе расторможенное отреагирование сексуальных инстинктов». Он долго страдает, прежде чем признаться Фрейду в главной собственной проблеме, не имеющей отношения к Эдипову комплексу: «Моё отношение к Вам скорее носит характер “религиозного” преклонения. Хотя это не так уж беспокоит меня на деле, мои чувства неприятны и смешны для меня, и я не могу отрицать их эротическую подоплеку. Это отвратительное ощущение восходит к случаю, когда я мальчиком стал объектом сексуального покушения со стороны мужчины, которого я боготворил. Поэтому я боюсь Вашего доверия. Я также опасаюсь реакции с Вашей стороны, когда я говорю о своих интимных делах».